Самое страшное место в обломовке. Сочинение Гончаров И.А

Нездешний, так и не замайте! - говорили старики, сидя на завалинке и положив локти на коленки. - Пусть его себе! И ходить не по что было вам!

Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Обломов.

Из трех или четырех разбросанных там деревень была одна Сосновка, другая Вавиловка, в одной версте друг от друга.

Сосновка и Вавиловка были наследственной отчиной рода Обломовых и оттого известны были под общим именем Обломовки.

В Сосновке была господская усадьба и резиденция. Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее некогда фамилии Обломовых и давно перешедшее в другие руки, и еще несколько причисленных к этому же селу кое-где разбросанных изб.

Село принадлежало богатому помещику, который никогда не показывался в свое имение: им заведовал управляющий из немцев.

Вот и вся география этого уголка.

Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко, весело.

Какой он хорошенький, красненький, полный! Щечки такие кругленькие, что иной шалун надуется нарочно, а таких не сделает.

Няня ждет его пробуждения. Она начинает натягивать ему чулочки, он не дается, шалит, болтает ногами, няня ловит его, и оба они хохочут.

Наконец удалось ей поднять его на ноги, она умывает его, причесывает головку и ведет к матери.

Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости, от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медленно выплыли из-под ресниц и стали неподвижно две теплые слезы.

Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его за руку и подвела его к образу.

Там, став на колени и обняв его одной рукой, подсказывала она ему слова молитвы.

Мальчик рассеянно повторял их, глядя в окно, откуда лилась в комнату прохлада и запах сирени.

Мы, маменька, сегодня пойдем гулять? - вдруг спрашивал он среди молитвы.

Пойдем, душенька, - торопливо говорила она, не отводя от иконы глаз и спеша договорить святые слова.

Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу.

Потом шли к отцу, потом к чаю.

Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.

Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами, он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев.

После того начиналось кормление его булочками, сухариками, сливочками.

Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.

Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросалась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой, в овраг свозили падаль, в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.

Ребенок не дождался предостережений матери: он уж давно на дворе.

Он с радостным изумлением, как будто в первый раз, осмотрел и обежал кругом родительский дом, с покривившимися набок воротами, с севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зеленый мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и надстройками и с запущенным садом.

Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку: но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.

Он не внимал запрещениям матери и уже направился было к соблазнительным ступеням, но на крыльце показалась няня и кое-как поймала его.

Он бросился от нее к сеновалу, с намерением взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и, чего боже сохрани! - в овраг.

Ах ты, господи, что за ребенок, за юла за такая! Да посидишь ли ты смирно, сударь? Стыдно! - говорила нянька.

И целый день и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.

Не все резв, однакож, ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления, они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним.

Утро великолепное, в воздухе прохладно, солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи - от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.

Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а уже будет и там светло? - спрашивал ребенок.

Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не видит его, так и хмурится, а ужо как завидит издали, так и просветлеет.

Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.

Ребенок тоже шагнул раза два, еще шаг - и он уйдет за гору.

Ему хотелось бы к горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к воротам, но из окна послышался голос матери:

Няня! Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок, напечет ему головку - будет болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!

У! Баловень! - тихо ворчит нянька, утаскивая его на крыльцо.

Смотрит ребенок и наблюдает острым и переимчивым взглядом, как и что делают взрослые, чему посвящают они утро.

Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка, неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта, напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружающей.

Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты и зелень в кухне, долетал даже до деревни.

Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов..

На дворе, как только Антип воротился с бочкой, из разных углов поползли к ней с ведрами, корытами и кувшинами бабы, кучера.

А там старуха пронесет из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц, там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольет Арапку, которая целое утро, не сводя глаз, смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.

Сам Обломов - старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе.

Эй, Игнашка? Что несешь, дурак? - спросит он идущего по двору человека.

Несу ножи точить в людскую, - отвечает тот, не взглянув на барина.

Ну неси, неси, да хорошенько, смотри, наточи!

Потом остановит бабу:

Эй, баба! Баба! Куда ходила?

В погреб, батюшка, - говорила она, останавливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, - молока к столу достать.

Ну иди, иди! - отвечал барин. - Да смотри, не пролей молоко-то.

А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? - кричал потом. - Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!

И Захарка шел опять дремать в прихожую.

Придут ли коровы с поля, старик первый позаботится, чтоб их напоили, завидит ли из окна, что дворняжка преследует курицу, тотчас примет строгие меры против беспорядков.

И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна, потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев, потом позовет с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело, там привить, там подрезать и т. п.

Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом, и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу.

Всякий совет принимался в соображение, обсуживался обстоятельно и потом принимался или отвергался по окончательному приговору хозяйки.

На кухню посылались беспрестанно то Настасья Петровна, то Степанида Ивановна напомнить о том, прибавить это или отменить то, отнести сахару, меду, вина для кушанья и посмотреть, все ли положит повар, что отпущено.

Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке. Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась! Сколько тонких соображений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею! Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным дням, откармливались орехами, гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплыли жиром. Какие запасы были там варений, солений, печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!

И так до полудня все суетилось и заботилось, все жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью.

В воскресенье и в праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи: тогда стук ножей на кухне раздавался чаще и сильнее, баба совершала несколько раз путешествие из амбара в кухню с двойным количеством муки и яиц, на птичьем дворе было более стонов и кровопролитий. Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день, на третий и четвертый день остатки поступали в девичью, пирог доживал до пятницы, так что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.

Сон об Обломовке показывает мечту героя, но её парадоксальность в том, что она устремлена не в будущее, а в прошлое. Герой мечтает об Обломовке, в этом сне создается подчеркнуто идиллический образ «утраченного рая», «золотого века» его жизни.

По мнению Гончарова, натуру человека питают первые бессознательные детские впечатления. Сон представляет собой детство Обломова, но Гончаров не начинает роман с описания детства, а переносит его в девятую главу, таким образом, нам сначала представляется личность героя, а затем лишь раскрываются истоки, ее сформировавшие.

Человек и природа. Одноцветье Петербурга сменяется при описании Обломовки разнообразием красок, ярких, несущих свет, ласкающих: «благословенный уголок земли», «чудесный край», «живописные этюды», «утро великолепное», «благотворный летний дождь», «грозы благотворны в этом краю». Атмосферу этого мира создает свет, но не бьющий в глаза, а мягкий: «ясные дни», «лучи солнца», «звезды так приветливо, так дружески мигают с небес».

И в характерах людей такая природа отпечатывает прежде всего неторопливость, покой: «тихо и счастливо», «тишина и спокойствие», «счастливые люди», «ему легко и весело», «затрепетал от радости, от жаркой любви к матери», «следы поцелуев», «осыпать ласками и похвалами», «мать осыпала его страстными поцелуями», обращение к незнакомцу «брат». Обломовцы «боялись как огня увлечения страстей». В сне Обломова природа не просто фон повествования, а естественная основа человеческой жизни, человеческий и природный мир нераздельны, поэтому один из основных приемов выразительности – олицетворение: солнце оборачивается назад, чтобы взглянуть еще раз на любимое место; река бежит весело, шаля и играя; зима как неприступная холодная красавица.

Природа Обломовки становится символом Дома как особой атмосферы, которую человек носит в себе всю жизнь. Образ матери (матери-женщины и матери-природы) объединяет все элементы главы и создает образ родного пространства, где всё согрето материнской любовью и заботой. Небо сравнивается с родительской кровлей, уберегающей избранный уголок от всяких невзгод.

Семья как образ гармонии. Одухотворенным и теплым воспоминанием становится для Илюши прежде всего семья, Дом. Душа этого Дома – мать, именно ей отданы самые вдохновенные строки. Образ матери навсегда отождествился в сознании Обломова с гармонией, счастьем, семьёй, любовью, вероятно, поэтому и в мечтах Обломова о его возможном «золотом рае», его семье в центре тоже женщина, жена, мать: «За самоваром сидит царица всего окружающего, его божество… Женщина! Жена!»

Хранитель обломовского рая - отец Илюши Илья Иванович, однако не случайно Гончаров описывает это «сохранение порядка» комически: явно чувствуется несоответствие серьезности указаний и незначительности их содержания. «Эй, Игнашка! Что несешь?.. Ну неси, неси… Эй, баба! Баба, куда ходила? Ну иди, иди! Да смотри не пролей молоко-то. А ты, Захарка, куда опять бежишь? Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь». Не случайно этот «порядок» Обломовки включает и шатающееся крыльцо, и рухнувшую часть галереи, и плетень, который сам Илья Иванович «укрепил» двумя жердями, и мостик, который «починили», настлав на него «три новые доски». Порядок Обломовки оказывается внутренне дисгармоничным, хаотичным, неустойчивым, а потому обреченным.

Замкнутость мира Обломовки. Интересы жителей Обломовки были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими. «Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была губерния, что есть губернский город; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а дальше уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак – и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю». Границей между обломовским Космосом и Хаосом был овраг как самое страшное место в околотке, в овраге предполагались «разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было». Неподалеку от оврага находится березняк. «Там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери водятся».

Незнакомая жизнь, которая окружает Обломовку, воспринимается ими как Хаос. Пересечение границы обломовского дома всегда было для Илюши болезненно – будь то учеба в Верхлёво или отъезд в Петербург. Если Верхлёво было своеобразным продолжением обломовской жизни, то Петербург оказался миром Хаоса, не случайно Обломов попытался закрыться в своей квартире – маленьком островке Обломовки – от этого чуждого ему мира. «Злые духи» карьеризма, зависти, сплетен, суеты все же время от времени врывались в его кабинет («парад гостей»), однако не смогли проникнуть в душу Обломова – его «внутренний Космос».

Вся жизнь природы и людей Обломовки «вписана» в своеобразный круг. Круг времен года : «правильно и невозмутимо совершается там годовой круг»; круг дня : утро – полдень – сумерки – ночь; круг жизни : «родины, свадьба, похороны»; круг поколений , полностью повторяющих себя в потомках: «Норма жизни была готова и преподана им родителям, а те приняли её, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки», «как это делалось и при отце Ильи Ильича», «потом уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры...одни лица уступают место другим...так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразной тканью». Жизнь тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы. В этом и состоит суть обломовщины – остановка жизни, ее замирание, отсутствие желаний и стремлений. «Каких целей добиваться? Ничего не нужно…» Обломовцы и не хотели другой жизни, «их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра».

Всё «другое» для обломовцев чуждое, далекое, таящее явную или скрытую угрозу (не случайно слово «другой», произнесенное Захаром, вызвало в Обломове бурю негодования: «Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя всё равно что «другой»»). Понятие «другие» связано в сознании обломовцев с Хаосом и разрушением. По законам мифологической оппозиции «свой – чужой («другой»)» выстраивается сцена встречи обломовцев с отставшим от артели человеком. «Мальчишки первые заметили его и с ужасом прибежали в деревню с вестью о каком-то страшном змее или оборотне, который лежит в канаве». С одной стороны, этот «чужой» мужик вызывает неподдельный страх («Куда вас несет? – унимали старики. – Аль шея-то крепка? Чего вам надо? Не замайте»), а с другой – желание задобрить: «Эй! Ты, брат! Чего тебе тут?» «Нездешний» означает «опасный», а потому лучше от него отдалиться в обустроенный и упорядоченный Космос Обломовки: «И все ушли назад, в деревню, рассказав старикам, что там лежит нездешний, ничего не бает, и Бог его ведает, что он там…»

Подобное потрясение тишины и покоя вызывает письмо, присланное в Обломовку, как позже оказалось, Филиппом Матвеевичем с просьбой о высылке рецепта изготовления пива: «Все обомлели: хозяйка даже изменилась немного в лице; глаза у всех устремились и носы вытянулись по направлению к письму».

«Чужой» мир, лежащий за пределами Обломовки, всегда отождествляется с неведомым, угрожающим, а значит, разрушительным. Известие Штольца об устройстве в Верхлеве пристани и шоссе, отчего и Обломовка окажется недалеко от большой дороги, приводит Обломова в ужас: «Ах, боже мой! Этого еще недоставало! Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Всё пропало! Беда!»

Обломовка – символический образ, во многом образ самой России. Это уклад русской жизни не только с отрицательными, но и поэтическими ее сторонами. Гончаров многое в этом укладе не принимает: ленивое переползание изо дня в день, бездеятельность, отсутствие жизненных целей, упование на «авось», на «как-нибудь», труд как наказание, боязнь любых перемен, сон и еда как главное содержание жизни. Именно Обломовка, с её замиранием жизни, заразила Илью Ильича неумением жить: «Началось с неумения надевать чулки, и кончилось неумением жить». Неумение жить (угасание жизни) и умение любить, безграничная нежность (свет в душе) – истоки этого именно в мире Обломовки. Однако, с другой стороны, Обломовке Гончаров придал черты христианского образ Эдема, рая, поэтому мы не можем сомневаться в авторских симпатиях, обращенных к миру Обломовки.

Мне нравится перечитывать Гончарова, мало того, что он мой земляк, так ещё и прекрасный писатель. До "Фрегата Паллада" только никак не доберусь.

Но сегодня я хочу оставить запись о предвестнике сообщества ОМД. Помните, в романе "Обломов" есть глава, где описывается детство Ильи? Она называется "Сон Обломова". Под катом отрывок из неё - много текста и ни одной фотографии.

А для привлечения внимания - дом Гончарова в Ульяновске:

Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко, весело.
Какой он хорошенький, красненький, полный! Щечки такие кругленькие, что иной шалун надуется нарочно, а таких не сделает.
Няня ждет его пробуждения. Она начинает натягивать ему чулочки; он не дается, шалит, болтает ногами; няня ловит его, и оба они хохочут.
Наконец удалось ей поднять его на ноги; она умывает его, причесывает головку и ведет к матери.
Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости, от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медленно выплыли из-под ресниц и стали неподвижно две теплые слезы.
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь, расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у него жару? Потом взяла его за руку и подвела его к образу.
Там, став на колени и обняв его одной рукой, подсказывала она ему слова молитвы.
Мальчик рассеянно повторял их, глядя в окно, откуда лилась в комнату прохлада и запах сирени.
- Мы, маменька, сегодня пойдем гулять? - вдруг спрашивал он среди молитвы.
- Пойдем, душенька, - торопливо говорила она, не отводя от иконы глаз и спеша договорить святые слова.
Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу.
Потом шли к отцу, потом к чаю.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев.
После того начиналось кормление его булочками, сухариками, сливочками.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и надстройками и с запущенным садом.
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку: но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.
Он не внимал запрещениям матери и уже направился было к соблазнительным ступеням, но на крыльце показалась няня и кое-как поймала его.
Он бросился от нее к сеновалу, с намерением взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и, чего боже сохрани! - в овраг.
- Ах ты, господи, что за ребенок, за юла за такая! Да посидишь ли ты смирно, сударь? Стыдно! - говорила нянька.
И целый день и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Не все резв, однакож, ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи - от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
- Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а уже будет и там светло? - спрашивал ребенок.
- Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не видит его, так и хмурится; а ужо как завидит издали, так и просветлеет.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
Ребенок тоже шагнул раза два, еще шаг - и он уйдет за гору.
Ему хотелось бы к горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к воротам, но из окна послышался голос матери:
- Няня! Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку - будет болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!
- У! Баловень! - тихо ворчит нянька, утаскивая его на крыльцо.
Смотрит ребенок и наблюдает острым и переимчивым взглядом, как и что делают взрослые, чему посвящают они утро.
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка; неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружающей.
Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты и зелень в кухне, долетал даже до деревни.
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов..
На дворе, как только Антип воротился с бочкой, из разных углов поползли к ней с ведрами, корытами и кувшинами бабы, кучера.
А там старуха пронесет из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц; там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольет Арапку, которая целое утро, не сводя глаз, смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.
Сам Обломов - старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе.
- Эй, Игнашка? Что несешь, дурак? - спросит он идущего по двору человека.
- Несу ножи точить в людскую, - отвечает тот, не взглянув на барина.
- Ну неси, неси; да хорошенько, смотри, наточи!
Потом остановит бабу:
- Эй, баба! Баба! Куда ходила?
- В погреб, батюшка, - говорила она, останавливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, - молока к столу достать.
- Ну иди, иди! - отвечал барин. - Да смотри, не пролей молоко-то.
- А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? - кричал потом. - Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
И Захарка шел опять дремать в прихожую.
Придут ли коровы с поля, старик первый позаботится, чтоб их напоили; завидит ли из окна, что дворняжка преследует курицу, тотчас примет строгие меры против беспорядков.
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т.п.
Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом; и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу.
Всякий совет принимался в соображение, обсуживался обстоятельно и потом принимался или отвергался по окончательному приговору хозяйки.
На кухню посылались беспрестанно то Настасья Петровна, то Степанида Ивановна напомнить о том, прибавить это или отменить то, отнести сахару, меду, вина для кушанья и посмотреть, все ли положит повар, что отпущено.
Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке. Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась! Сколько тонких соображений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею! Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным дням, откармливались орехами; гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплыли жиром. Какие запасы были там варений, солений, печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!
И так до полудня все суетилось и заботилось, все жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью.
В воскресенье и в праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи: тогда стук ножей на кухне раздавался чаще и сильнее; баба совершала несколько раз путешествие из амбара в кухню с двойным количеством муки и яиц; на птичьем дворе было более стонов и кровопролитий. Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день; на третий и четвертый день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
А ребенок все смотрел и все наблюдал своим детским, ничего не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина - все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос в пустоте. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
И в доме воцарилась мертвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна.
Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита - все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне.
Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.
Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.
Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением на обе стороны и перевернется на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.
А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель как подстреленный.
А ребенок все наблюдал да наблюдал.
Он с няней после обеда опять выходил на воздух. Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломовке повальной болезнью.
Сначала она бодро смотрела за ребенком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать не ходить за ворота, не затрогивать козла, не лазить на голубятню или галерею.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке: на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по-видимому с тем, чтобы вязать чулок и смотреть за ребенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая головой.
«Влезет, ах, того и гляди, влезет эта юла на галерею, - думала она почти сквозь сон, - или еще... как бы в овраг...»
Тут голова старухи клонилась к коленям, чулок выпадал из рук; она теряла из виду ребенка и, открыв немного рот, испускала легкое храпенье.
А он с нетерпением дожидался этого мгновения, с которым начиналась его самостоятельная жизнь.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни; осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьет и жертву и мучителя.
Потом он заберется в канаву, роется, отыскивает какие-то корешки, очищает от коры и ест всласть, предпочитая яблокам и варенью, которые дает маменька.
Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко кажется ему, что вот он в пять минут добрался бы до него, не кругом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
Хочется ему и в овраг сбегать: он всего саженях в пятидесяти от сада; ребенок уж прибегал к краю, зажмурил глаза, хотел заглянуть, как в кратер вулкана... но вдруг перед ним восстали все толки и предания об этом овраге: его объял ужас, и он, ни жив ни мертв, мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху.
Она вспрянула от сна, поправила платок на голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Между тем жара начала понемногу спадать; в природе стало все поживее; солнце уже подвинулось к лесу.
И в доме мало-помалу нарушалась тишина: в одном углу где-то скрипнула дверь; послышались по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается, едва приходя в себя.
Обед и сон рождали неутолимую жажду. Жажда палит горло; выпивается чашек по двенадцати чаю, но это не помогает: слышится оханье, стенанье; прибегают к брусничной, к грушевой воде, к квасу, а иные и к врачебному пособию, чтоб только залить засуху в горле.
Все искали освобождения от жажды, как от какого-нибудь наказания господня; все мечутся, все томятся, точно караван путешественников в аравийской степи, не находящий нигде ключа воды.
Ребенок тут, подле маменьки: он вглядывается в странные окружающие его лица, вслушивается в их сонный и вялый разговор. Весело ему смотреть на них, любопытен кажется ему всякий сказанный ими вздор.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Мать возьмет голову Илюши, положит к себе на колени и медленно расчесывает ему волосы, любуясь мягкостью их и заставляя любоваться и Настасью Ивановну и Степаниду Тихоновну, и разговаривает с ними о будущности Илюши, ставит его героем какой-нибудь созданной ею блистательной эпопеи. Те сулят ему золотые горы.
Но вот начинает смеркаться. На кухне опять трещит огонь, опять раздается дробный стук ножей: готовится ужин.
Дворня собралась у ворот: там слышится балалайка, хохот. Люди играют в горелки.
А солнце уж опускалось за лес; оно бросало несколько чуть-чуть теплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один за другим; последний луч оставался долго; он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей; но и тот потух.
Предметы теряли свою форму; все сливалось сначала в серую, потом в темную массу. Пение птиц постепенно ослабевало; вскоре они совсем замолкли, кроме одной какой-то упрямой, которая, будто наперекор всем, среди общей тишины одна монотонно чирикала с промежутками, но все реже и реже, и та наконец свистнула слабо, незвучно, в последний раз, встрепенулась, слегка пошевелив листья вокруг себя... и заснула.
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали сильнее. Из земли поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она стала неподвижна.
Запахло сыростью. Становилось все темнее и темнее. Деревья сгруппировались в каких-то чудовищ; в лесу стало страшно: там кто-то вдруг заскрипит, точно одно из чудовищ переходит с своего места на другое, и сухой сучок, кажется, хрустит под его ногой.
На небе ярко сверкнула, как живой глаз, первая звездочка, и в окнах дома замелькали огоньки.
Настали минуты всеобщей, торжественной тишины природы, те минуты, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда... в Обломовке все почивают так крепко и покойно.
- Пойдем, мама, гулять, - говорит Илюша.
- Что ты, бог с тобой! Теперь гулять, - отвечает она, - сыро, ножки простудишь; и страшно: в лесу теперь леший ходит, он уносит маленьких детей.
- Куда он уносит? Какой он бывает? Где живет? - спрашивает ребенок.
И мать давала волю своей необузданной фантазии.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморил его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо головой, в постель.
- Вот день-то и прошел, и слава богу! - говорили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. - Прожили благополучно; дай бог и завтра так! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи!"

Буквально сразу после выхода романа И.А. Гончарова «Обломов» в конце 1859 года в журнале «Современник» выходит статья известного критика Н.А. Добролюбова, посвященная основным сюжетным линиям романа, анализу главного героя и такому собирательному явлению, как обломовщина. К сожалению, до наших дней не сохранились рукописи статьи, однако живы первые типографские гранки, которые использовались при печати первого варианта статьи. Сегодня эти реликвии хранятся в Пушкинском доме академии наук СССР.

Как среди литературных произведений есть свои шедевры, так и среди критических материалов статья Добролюбова можно назвать вершиной его мастерства. В ней автор проявил оригинальность своей эстетической мысли, а его мысли стали самостоятельным документом, претендующим на общественно-политическую значимость. Для автора «обломовщина» стала «знамением времени». Он считал главного героя «живым современным русским типом», утверждая, что таких людей, как Илья Ильич, в российском обществе не так уж и мало. В статье Добролюбова «Обломовщина» являла собой определенную аллегорию крепостного права.

В статье Добролюбова явно прослеживалось его мнение относительно того, что необходимо как можно скорее разорвать все связи, сложившиеся между русской революционной демократией и либерально-дворянской интеллигенцией. Именно реакционная сущность последней, в отличие от революционного взгляда на жизнь первой, стало для Добролюбова свидетельством разложения правящего класса. Такое состояние автор считал опасностью для освободительной борьбы, которая велась в те годы внутри России.

(Агафья Матвеевна Пшеницына - жена Обломова )

Что еще включается в понятие обломовщины? Во-первых, это стремление к удовлетворению естественных, почти животных потребностей: главные занятия для них - приготовление еды с ее последующим поглощением и сон, ничем непобедимый. Во-вторых, это косность и бедный духовный мир. Жителей Обломовки не интересует смысл жизни - для них важно лишь решение бытовых вопросов. В-третьих, невозможность сделать что-то полезное для общества. Как результат - из любознательного и живого мальчонки, коим был Илюша в детстве, он вырос в ленивого и ничего не желающего мужчину. И даже пылкое чувство в душе, возникающая любовь к Ольге и искренняя дружба со стороны Андрея, не смогли преодолеть лень и нежелание жить полной жизнью.

Еще одним человеком, против которого были направлены основные тезисы статьи, был известный публицист и писатель А.И.Герцен. Как известно, последний выступал автором статей, в которых высказывалась иная от мнения Добролюбова точка зрения относительно такого понятия, как лишние люди и той миссии, с которой они пришли на эту землю. Нельзя сказать, что Герцен не отреагировал на статью Добролюбова, внеся изменения в свои прежние высказывания.

Опубликованная критическая статья «Что такое обломовщина» вызвала противоречивую реакцию. Консерваторы, либеральные дворяне, буржуазная общественность негодовали, а представители революционного вектора развития общества, наоборот, праздновали победу. Даже автор, придумавший образ Ильи Ильича, согласился с Добролюбовым.

Обломов был дворянского рода, имел чин коллежского секретаря и двенадцать лет безвыездно жил в Петербурге. Когда были живы родители, он занимал только две комнаты. Прислуживал ему вывезенный из деревни слуга Захар. После смерти отца и матери он получил в наследство триста пятьдесят душ в одной из отдаленных губерний. «Тогда он еще был молод и, если нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя…» Он много думал о роли в обществе и рисовал в своем воображении картины семейного счастья.

Но годы шли - «пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть». Ему исполнилось тридцать лет, а он в своей жизни ни на шаг не продвинулся вперед - только собирался и готовился начать жить. Жизнь в его понимании разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки, другая - из покоя и мирного веселья.

«Служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом». Воспитанный в провинции, среди родных, друзей и знакомых, он был «проникнут семейным началом», будущая служба представлялась ему каким-то семейным занятием. Чиновники на одном месте, по его мнению, составляли дружную семью, заботящуюся о взаимном спокойствии и удовольствии. Он думал, что ходить на службу каждый день не обязательно, и такие причины, как плохая погода или скверное настроение могут быть веской причиной к отсутствию на месте. Какого же было его удивление, когда он понял, что здоровый чиновник может не прийти на службу, только если случится землетрясение или наводнение.

«Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное , когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно насмех, называли записками ; притом все требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались…» Даже ночью его поднимали и заставляли писать записки. «Когда жить? Когда жить? - твердил он. Начальника он представлял кем-то вроде второго отца, который всегда заботится о подчиненных и входит в их положение. Однако в первый же день ему пришлось разочароваться. С приездом начальника все начинали бегать, сбивая друг друга с ног, и старались показаться как можно лучше.

Первый начальник Ильи Ильича был добрым и приятным человеком, никогда не кричал и ни о ком не говорил плохо. Все подчиненные были им довольны, но почему-то в его присутствии всегда робели и на все его вопросы отвечали не своим голосом. Илья Ильич в присутствии начальника тоже робел, и разговаривал с ним «тоненьким и гадким» голосом. Нелегко ему служилось при добром начальнике, и неизвестно, что бы с ним случилось, если бы он попал к строгому начальнику.

Кое-как Обломов прослужил года два, и если бы не произошел один непредвиденный случай, служил бы дальше. Однажды он случайно отправил какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск, и испугался, что придется отвечать. Не дождавшись наказания, он ушел домой, прислал на службу медицинское свидетельство о болезни, а затем подал в отставку.

«Так кончилась - и потом уже не возобновлялась - его государственная деятельность. Роль в обществе удавалась ему лучше». В первые годы его пребывания в Петербурге, когда он был молод, «глаза его подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы». Но то было давно, когда человек в любом другом человеке видит только хорошее и влюбляется в любую женщину, и любой готов предложить руку и сердце.

На долю Ильи Ильича в прежние годы выпало немало «страстных взглядов», «многообещающих улыбок», рукопожатий и поцелуев, но он никогда не отдавался в плен красавицам и даже никогда не был их «прилежным поклонником», потому что ухаживание всегда сопровождается хлопотами. Обломов же предпочитал поклоняться издали. Женщины, в которых бы он мог сразу влюбиться, попадались ему в обществе редко, слишком пылких дев он избегал, поэтому его любовные отношения никогда не развивались в романы, а останавливались в самом начале. «Душа его была еще чиста и невинна; она, может быть, ждала своей любви, своей опоры, своей страсти, а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась».

Друзей у Ильи Ильича с каждым годом становилось все меньше. После того, как староста прислал первое письмо о недоимках в деревне, он своего первого друга, повара, заменил кухаркой, затем продал лошадей и распростился с прочими друзьями. «Его почти ничто не влекло из дома», и он с каждым днем все реже выходил из квартиры. В первое время ему было тяжело целый день ходить одетым, потом он постепенно обленился обедать в гостях, и ходил только к близким друзьям, у которых можно было освободиться от тесной одежды и немного поспать. Вскоре ему надоело каждый день надевать фрак и бриться. И только его другу Штольцу удавалось выводить его в люди. Но Штольц часто был в разъездах, и, оставаясь один, Обломов «ввергался весь по уши в свое уединение, из которого его могло вывести только что-нибудь необыкновенное», но такого не предвиделось. К тому же с годами он стал более робким и ждал зла от всего, с чем сталкивался дома, например, от трещины на потолке. «Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству, к суете». Иногда впадал в состояние нервического страха, пугался тишины. На все надежды, которые несла юность, и на все светлые воспоминания он лениво махнул рукой.

«Что же он делал дома? Читал? Писал? Учился?»

Если попалась под руки книга или газета, он читал. Если услышит о каком-нибудь замечательном произведении - появится желание познакомиться с ним. Он попросит принести и, если принесут быстро, начнет читать. Сделай он хоть какое-нибудь усилие - и овладел бы предметом, о котором идет речь в книге. Но он, так и не дочитав книгу, откладывал ее в сторону, ложился и смотрел в потолок.

Учился он, как все, до пятнадцати лет в пансионе. Затем родители послали его в Москву, «где он волей-неволей проследил курс наук до конца». Лень и капризы в годы учебы не показывал, слушал, что говорили ему учителя, и с трудом учил задаваемые уроки. «Все это вообще он считал за наказание, ниспосланное небом за наши грехи». Больше того, чем задавали учителя, он не читал и не учил и пояснений не требовал. Когда же Штольц приносил ему книги, которые нужно было прочитать сверх выученного, Обломов долго смотрел на друга, но все же читал. «Серьезное чтение утомляло его». В какой-то момент он увлекся поэзией, и Штольц постарался продлить это увлечение подольше. «Юношеский дар Штольца заражал Обломова, и он сгорал от жажды труда, далекой, но обаятельной цели». Однако в скором времени Илья Ильич отрезвился, и лишь изредка, по совету Штольца, лениво пробегал строчки. Он с трудом осиливал книги, которые ему приносили и часто засыпал даже на самых интересных местах.

Окончив учебу, он уже не стремился что-либо узнать. Все то, что он узнал за время учебы, хранилось в его голове в виде «архива мертвых дел». Учение подействовало на Илью Ильича странным образом: «у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которую он не пытался перейти». Он прошел весь курс судопроизводства, но когда в его доме что-то украли и нужно было написать какую-то бумагу в полицию, он послал за писарем.

Все дела в деревне, в том числе и денежные, вел староста. Сам же Обломов «продолжал чертить узор собственной жизни». Думая о цели своего существования, он пришел к выводу, что смысл его жизни кроется в нем самом, что ему досталось «семейное счастье и заботы об имении». До этого времени он и не знал всех своих дел, потому что о них заботился Штольц. Со времени смерти родителей дела в имении с каждым годом шли все хуже. Обломов понимал, что нужно поехать туда и самому во всем разобраться, но «поездка была для него подвигом». В своей жизни Илья Ильич совершил только одно путешествие: из своей деревни в Москву, «среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок… и в сопровождении нескольких слуг». И теперь, лежа на диване, он составлял в уме «новый, свежий план устройства имения и управления крестьянами». Идея этого плана сложилась уже давно, оставалось лишь кое-что подсчитать.

Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.

Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги.

Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире.

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц.

Сладкие слезы потекут по щекам его...

Но ближе к вечеру «клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам…» Илья Ильич задумчиво переворачивался на спину, устремлял печальный взгляд в небо и с грустью провожал глазами солнце. Но наступал следующий день, и вместе с ним возникали новые волнения и мечты. Ему нравилось воображать себя непобедимым полководцем, великим художником или мыслителем, выдумывать войны и их причины. В горькие минуты он переворачивался с боку на бок, ложился лицом вниз, иногда вставал на колени и горячо молился. И на это уходили все его нравственные силы.

Никто не знал и не видел этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.

О способностях его, об его внутренней вулканической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге.

Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.

Захару было за пятьдесят лет. Он преданно служил своему хозяину, и при этом лгал ему на каждом шагу, понемножку воровал, любил выпить с приятелями, иногда распускал про барина какую-нибудь небывальщину, но иногда, на сходках у ворот, начинал вдруг возвышать Илью Ильича, и «тогда не было конца восторгам».

Захар неопрятен. Он бреется редко и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.

Он очень неловок: станет ли отворять ворота или двери, отворяет одну половинку, другая затворяется; побежит к той, эта затворяется.

Сразу он никогда не подымает с пола платка или другой какой-нибудь вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый поднимет, и то еще иногда уронит опять.

Если он несет чрез комнату кучу посуды или других вещей, то с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол. Сначала полетит одна; он вдруг делает позднее и бесполезное движение, чтоб помешать ей упасть, и уронит еще две. Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, - и так иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в руках.

Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их делал.

У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, - и все по милости Захара.

Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той или другой вещью.

Велят, например, снять со свечи или налить в стакан воды: он употребит на это столько силы, сколько нужно, чтоб отворить ворота.

Не дай бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывало конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, падение разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и проклятиями.

К счастью, он очень редко воспламенялся таким усердием.

Причиной всех этих неприятностей было воспитание Захара, которое он получил в деревне, на вольном воздухе, а не в тесных кабинетах. Он привык служить, ничем не стесняя своих движений, и обращаться с солидными вещами - ломом, лопатой, массивными стульями.

Захар составил себе определенный круг деятельности, за который по своему желанию не переступал. Утром он ставил самовар и чистил платье, которое просил барин, и никогда не чистил то, которое он не просил. Потом он подметал комнату (причем не каждый день), не добираясь до углов, и вытирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло. После этого он, не обремененный заботами, дремал на лежанке или болтал с дворней у ворот. Если нужно было сделать что-то помимо этого, Захар всегда делал неохотно, и ничего нельзя было добавить к тем обязанностям, которые установил для себя сам Захар.

Но, несмотря на все свои недостатки, Захар был предан своему барину, и если бы потребовалось, не задумываясь сгорел или утонул бы за него. Он не размышлял о своих чувствах к барину, они шли от сердца. Захар умер бы вместо барина, считая это своим долгом. Но если бы понадобилось просидеть всю ночь у постели Ильи Ильича, и от этого зависело здоровье или жизнь барина, Захар обязательно бы заснул.

Чувства Захара по отношению к барину не проявлялись, он обращался с ним грубо и фамильярно, сердился на него за всякую мелочь и злословил у ворот, но его чувство преданности к Илье Ильичу и ко всему тому, что было связано с Обломовыми, не ослабевало. «Захар любил Обломовку, как кошка свой чердак».

Прислуживая в деревне, в барском доме в Обломовке, ленивый от природы Захар разленился еще больше. Большую часть времени он дремал в прихожей или болтал с другими слугами. «И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу целого дома!» Так и не смирившись с этим до конца, он стал угрюмым и жестоким. «От этого он ворчал всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку».

Несмотря, однакож, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устраивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.

И так Обломов мешал Захару жить тем, что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя, тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать влекли Захара то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.

Давно знали они друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем.

Старинная связь была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.

Захар, закрыв дверь за Тарантьевым и Алексеевым, не отправился на лежанку. Он остался ждать, когда его позовет барин, потому что слышал, что Илья Ильич собирался писать. Но в кабинете барина все было тихо. Заглянув в дверную щель, Захар увидел, что Обломов лежал на диване, опершись головой на ладонь, и читал книгу. Он напомнил барину, что он собирался умываться и писать. Обломов, отложив книгу, зевнул и снова стал думать о своих несчастьях, «его клонило к неге и мечтам».

«Нет, прежде дело, - строго подумал он, - а потом…» Он лег на спину и стал представлять себе план нового деревенского дома и фруктового сада. Он представил, как сидит летним вечером на террасе, за чайным столом, в тени деревьев и наслаждается тишиной и прохладой. У ворот слышатся веселые голоса дворни, вокруг него резвятся малютки, а «за самоваром видит царица всего окружающего, его божество… женщина! жена!» Захар накрывает стол в столовой, и все, в том числе и друг детства Штольц, садятся за ужин. И так ярка и жива была эта мечта, что лицо Обломова озарилось счастьем, и «он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья.., своего дома, жены и детей. “Боже, боже!” - произнес он от полноты счастья и очнулся».

Но раздававшиеся с улицы голоса и шум вернули его в действительность, и в его памяти возникли прежние заботы: план дома, староста, квартира... Обломов быстро поднялся на диване, сел и позвал Захара. Когда слуга пришел, он снова впал в раздумье, начал подтягиваться, зевать… Захар рассказал, что снова приходил управляющий, велел на будущей неделе съезжать. После очередной перебранки со слугой, Обломов сел писать письмо домовладельцу. Письмо получалось нескладным, а тут еще Захар со своими счетами… «Это разорение! Это ни на что не похоже» - говорил Обломов, отталкивая замасленные тетрадки со счетами, а Захар, «зажмуриваясь и ворча» объяснял ему, откуда взялись долги.

Наконец Илья Ильич прогнал Захара, уселся на стуле, подобрав под себя ноги, и в этот момент раздался звонок. Это пришел доктор, низенький человек, с лысиной, румяными щеками и заботливо-внимательным лицом.

Доктор! Какими судьбами? - воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул.

Я соскучился, что вы все здоровы, не зовете, сам зашел, - отвечал доктор шутливо. - Нет, - прибавил он потом серьезно, - я был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать.

Благодарю. А что сосед?

Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом... водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?

Обломов печально тряхнул головой:

Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело... - говорил Обломов с жалкой миной.

Дайте руку, - сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. - А кашель есть? - спросил он.

По ночам, особенно когда поужинаю.

Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал:

Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое - вы умрете ударом.

Обломов встрепенулся.

Что ж мне делать? Научите, ради бога! - спросил он.

То же, что другие делают: ехать за границу.

За границу! - с изумлением повторил Обломов.

Да; а что?

Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно?

Отчего же не можно?

Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:

За границу!

Что ж вам мешает?

Как что? Все...

Господи!.. - простонал Обломов.

Наконец, - заключил доктор, - к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех...

Не нужно ли еще чего-нибудь? - спросил Обломов с худо скрытой досадой.

Доктор задумался...

Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки...

Он встал и стал прощаться.

Если вы все это исполните в точности... - говорил он...

Хорошо, хорошо, непременно исполню, - едко отвечал Обломов, провожая его.

Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.

Проводив доктора, Обломов снова начал браниться с Захаром. Причины разлада были все те же: неприятности, связанные с переездом и письмо старосты. Когда же Захар смиренно заметил: «Другие, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно…», Илья Ильич вышел из себя. То, что Захар сравнил его с другими, он счел за оскорбление. Он повелительно указал Захару на дверь и еще долго не мог успокоиться. Спустя некоторое время он позвал слугу, чтобы объяснить ему всю гнусность его поступка. Так и не поняв друг друга, барин и слуга помирились.

Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? - Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.

Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе.

Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет!

Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался...

Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. - Прошу устоять!

Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний...

«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!..»

Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец, в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий...

Почти погрузившись в сон, Илья Ильич вдруг открыл глаза, задумался и понял, что все то, что он собирался сегодня сделать, - план имения, письмо к исправнику… - закончить не получилось. «А ведь другой смог бы все исполнить…» - подумал он и зевнул. «Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова». В его голове возникли вопросы о человеческой судьбе и назначении. Ему стало стыдно и больно за то, как он живет - не развивается, никуда не стремится… «И зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования…» Он с совершенной ясностью понял, что многие стороны его души так и не проснулись, и все хорошее, что было в нем, не проявилось. И выхода не было: «лес в душе все чаще и темнее». Вспомнив недавнюю сцену с Захаром, он вдруг ощутил жгучий стыд. Так, вздыхая и проклиная себя, он продолжал ворочаться до тех пор, пока сон не остановил поток его мыслей.

IX. Сон Обломова

Где мы? В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова? Что за чудный край!.. Нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого. Небо там ближе жмется к земле..; оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтобы уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод. Солнце там ярко и жарко светит около полугода... Горы там - это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них смотреть в раздумье на заходящее солнце. Река бежит весело, шаля и играя... Все сулит там покойную, долговременную жизнь... Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг... Ни страшных бурь, ни разрушений не слыхать в том краю... Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок!.. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати. Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Обломов.

Одна из деревень была Сосновка, другая Вавиловка. Располагались они в версте друг от друга и обе принадлежали Обломовым, поэтому были известны под общим именем Обломовки.

«Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко и весело». Няня ждет его пробуждения, а потом одевает, умывает, расчесывает и ведет к матери. Мать страстно целует его, подводит к образу и молится. Мальчик рассеянно повторяет за ней слова молитвы. После они идут к отцу, а затем к чаю. За столом собралось много людей: дальние родственники отца, престарелая тетка, немного помешанный деверь матери, заехавший в гости помещик и еще какие-то старушки и старички. Все осыпают Илью Ильича ласками и поцелуями, а после кормят булочками, сухариками и сливочками.

Потом мать отпускала его гулять в сад, по двору и на луг, строго приказывая няньке не оставлять ребенка одного, не допускать его к лошадям и собакам, на уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг - самое страшное место в околотке, о котором ходили дурные слухи. Но ребенок не дождался предостережений матери, и давно убежал во двор. С радостным изумлением обежал он весь родительский дом, и собрался взбежать по ветхим ступеням на галерею, чтобы оттуда посмотреть на речку, но няня успела поймать его.

Смотрит ребенок, как и что делают взрослые в это утро, и ни одна мелочь не ускользает от его взгляда - «неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта». Из людской раздается шум веретена и голос бабы. На дворе, как только Антип вернулся с бочкой, из разных углов устремились к ней бабы и кучера. Старуха несет из амбара чашку с мукой и яйца… Сам старик Обломов целое утро сидит у окна и наблюдает за всем, что делается во дворе, и, в случае чего, принимает меры против беспорядков. И жена его тоже занята: три часа болтает с портным, потом пойдет в девичью, затем осматривать сад…

«Но главною заботой были кухня и обед». Что готовить на обед, решали всем домом. «Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке». К праздникам специально откармливали телят, индеек и цыплят. «Какие запасы там были варений, солений, печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!» «И так до полудня все суетилось и заботилось, все жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью». А в воскресенье и праздничные дни все суетилось еще больше: ножи на кухне стучали чаще и сильнее, пекли исполинский пирог… И ребенок, наблюдающий за всем этим, видел, как после хлопотливого утра наступал полдень и обед. В доме воцарялась мертвая тишина - наступал час послеобеденного сна.

Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита - все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне.

Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.

Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.

Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.

Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением на обе стороны и перевернется на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.

А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель как подстреленный.

А ребенок все наблюдал да наблюдал.

Когда начинало смеркаться, у ворот собиралась дворня, слышался смех. Солнце опускалось за лес, и все сливалось в серую, а потом в темную массу. Все смолкало, на небе появлялись первые звезды.

Вот день-то и прошел, и слава богу! - говорили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. - Прожили благополучно; дай бог и завтра так! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи!

«Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стране, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса.., а день-деньской только и знают, что гуляют все добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать». Ребенок слушал рассказ, «навострив уши и глаза», а няня рассказывала ему о подвигах Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о спящих царевнах, окаменелых городах и людях, о чудовищах и оборотнях. Слушая нянины сказки, мальчик то воображал себя героем подвига, то страдал за неудачи молодца. «Рассказ лился за рассказом», и наполнилось воображение мальчика странными призраками, страх поселился в его душе. Осматриваясь вокруг и видя в жизни вред, он мечтает о той волшебной стране, где нет зла, где хорошо кормят и одевают даром…

«Сказка не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми до конца жизни сохраняет свою власть». Все в Обломовке верили в существование оборотней и мертвецов.

Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников - в тюрьму; но если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.

Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие есть - едва знает, и на каждом шагу все ждет чего-то страшного и боится. И теперь еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером.

«Далее Илья Ильич вдруг увидел себя мальчиком лет тринадцати или четырнадцати». Он учится в селе Верхлеве, у тамошнего управляющего, немца Штольца, вместе с его собственным сыном Андреем. «Может быть… Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах от Верхлева». Ведь это село тоже было некогда Обломовкой, и все здесь, «кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью». Обломовцы и не ведали о тех заботах, отдающих жизнь труду, не знали тревог и как огня боялись страстей. Жизнь они понимали как идеал покоя и бездействия, который изредка нарушают мелкие неприятности, например болезни и ссоры. Они никогда не задавали себе туманные вопросы и поэтому выглядели здоровыми и цветущими; не говорили с детьми о предназначении жизни, а дарили ее готовую, такую, какую сами получили от своих родителей. И ничего им не было нужно: «жизнь, как покойная река, текла мимо них; им оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждым из них».

Перед воображением спящего Обломова открылись «три главных акта его жизни», которые разыгрываются в каждом семействе: родины, свадьба, похороны; а потом потянулись веселые и печальные ее подразделения: крестины, именины, семейные праздники, шумные обеды, поздравления, слезы и улыбки. Знакомые лица проплывали перед его мысленным взором. Все в Обломовке свершалось по установленным правилам, но правила эти затрагивали лишь внешнюю сторону жизни. Когда появлялся на свет ребенок, все заботились лишь о том, чтобы он вырос здоровым, хорошо кушал; затем искали невесту и справляли веселую свадьбу. Так и шла жизнь своим чередом, пока не прерывалась могилой. Однажды в доме Обломовых обрушилась ветхая галерея. Все начали думать, как можно исправить дело. Недели через три велели мужикам оттащить доски к сараям, чтобы они не лежали на дороге. Там они и лежали до весны. Старик Обломов, каждый раз видя их в окно, думал о том, что же можно сделать. Позовет к себе плотника и обсуждает с ним, а потом отпускает его со словами: «Поди себе, а я подумаю». В конце концов центральную часть галереи решили подпереть пока старыми обломками, что и сделали к концу месяца. В один из дней старик Обломов собственными руками поднял в саду плетень и приказал садовнику подпереть его жердями. Благодаря предусмотрительности отца Ильи Ильича плетень простоял так все лето, и только зимой его повалило снегом опять.

Наступает длинный зимний вечер.

Мать сидит на диване, поджав ноги под себя, и лениво вяжет детский чулок, зевая и почесывая по временам спицей голову.

Подле нее сидит Настасья Ивановна да Пелагея Игнатьевна и, уткнув носы в работу, прилежно шьют что-нибудь к празднику для Илюши, или для отца его, или для самих себя.

Отец, заложив руки назад, ходит по комнате взад и вперед, в совершенном удовольствии, или присядет в кресло и, посидев немного, начнет опять ходить, внимательно прислушиваясь к звуку собственных шагов. Потом понюхает табаку, высморкается и опять понюхает.

В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера. В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном свете.

Это частью делалось по привычке, частью из экономии.

На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были до крайности скупы...

Вообще там денег тратить не любили, и как ни необходима была вещь, но деньги за нее выдавались всегда с великим соболезнованием, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стонами, воплями и бранью.

Обломовцы соглашались лучше терпеть всякого рода неудобства, даже привыкали не считать их неудобствами, чем тратить деньги.

От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Иваныча только называется кожаным, а в самом-то деле оно - не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством...

На креслах в гостиной, в разных положениях, сидят и сопят обитатели или обычные посетители дома.

Между собеседниками по большей части царствует глубокое молчание: все видятся ежедневно друг с другом; умственные сокровища взаимно исчерпаны и изведаны, а новостей извне получается мало.

Тихо; только раздаются шаги тяжелых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, еще стенные часы в футляре глухо постукивают маятником, да порванная время от времени рукой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину.

Так иногда пройдет полчаса, разве кто-нибудь зевнет вслух и перекрестит рот, примолвив: «Господи помилуй!»

За ним зевает сосед, потом следующий, медленно, как будто по команде, отворяет рот, и так далее, заразительная игра воздуха в легких обойдет всех, причем иного прошибет слеза.

Или Илья Иванович пойдет к окну, взглянет туда и скажет с некоторым удивлением: «Еще пять часов только, а уж как темно на дворе!»

Да, - ответит кто-нибудь, - об эту пору всегда темно; длинные вечера наступают.

А весной удивятся и обрадуются, что длинные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни, так они и сами не знают.

И опять замолчат...

Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров. Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья... Другой жизни и не хотели... Зачем им разнообразие, перемены, случайности..? Ведь они требуют забот, хлопот, беготни...

Они продолжали целые сутки сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.

Однажды однообразное течение жизни нарушил необычный случай. Один из обломовских мужиков привез со станции письмо. Это событие взволновало все семейство - хозяйка даже изменилась немного в лице. Однако письмо вскрыли не сразу - четыре дня гадали, от кого оно могло быть. Но любопытство оказалось сильнее. На четвертый день, собравшись толпой, распечатали письмо. В нем знакомый семейства просил прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Обломовке. Решено было послать. Но писать не торопились: долго не могли найти рецепт, а после решили не тратить сорок копеек на почтовое отправление, а передать письмо с оказией. Дождался ли автор письма с рецептом или нет - неизвестно.

Чтение Илья Иванович считал роскошью - делом, без которого можно и обойтись, а на книгу смотрел как на вещь, предназначенную для развлечения. «Давно не читал книги» - скажет он, и если случайно увидит доставшуюся ему после брата стопку книг, вынет, что попадется, и читает «с ровным удовольствием». По понедельникам, когда нужно было ехать к Штольцу, на Илюшу нападала тоска. Кормили его в это утро булочками и крендельками, давали в дорогу варенья, печенья и другие лакомства. Но поездка Илюши часто откладывалась из-за праздника или мнимой болезни, родители находили любой предлог, чтобы оставить сына дома. «За предлогами, и кроме праздников, дело не вставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает…»

«Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду». Они понимали, что в люди можно выйти только путем ученья, но о самой потребности ученья они имели смутное представление, «оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества… Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого им хотелось достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями.., то есть например учиться слегка, не до изнурения души и тела.., а так, чтобы только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства ».

Нежная заботливость родителей иногда надоедала Илюше. Побежит он по двору, а ему вслед несется: «Ах, ах! Упадет, расшибется!» Захочет открыть зимой форточку, опять: «Куда? Как можно? Убьешься! Простудишься!» И рос Илюша, «лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло».

А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.

Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.

Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью - он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет.

Вот и мальчишки: он бац снегом - мимо: сноровки нет; только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах...

А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька - все бегут, растерянные, по двору.

За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.

Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.

Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.

Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла и торжественно принесли на руках домой.

Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки...

Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам.

А, Захар Трофимыч: добро пожаловать! Давно вас не видно! - заговорили на разные голоса кучер, лакеи, бабы и мальчишки у ворот.

Пока Обломов спал, Захар сплетничал у ворот с кучерами, лакеями, бабами и мальчишками. Приврал, что Обломов напился, поэтому и спит в такое время, что барин может оскорбить любого ни за что ни про что… После повздорил с кучером и пообещал пожаловаться на него барину.

Ну, уж барин! - заметил язвительно кучер. - Где ты этакого выкопал?

Он сам, и дворник, и цирюльник, и лакей, и защитник системы ругательства - все захохотали.

Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину-то! - хрипел Захар.

А тебе, - сказал он, обращаясь к дворнику, - надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? - Порядок всякий исправлять. А ты что? Я вот скажу барину-то; постой, будет тебе!

Ну, полно, полно, Захар Трофимыч! - говорил дворник, стараясь успокоить его, - что он тебе сделал?

Как он смеет так говорить про моего барина? - возразил горячо Захар, указывая на кучера. - Да знает ли он, кто мой барин-то? - с благоговением спросил он. - Да тебе, - говорил он, обращаясь к кучеру, - и во сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка: дыр-то не сосчитаешь!..

Рассорившись со всеми, Захар отправился в пивную.

В начале пятого часа Захар осторожно, без шума, отпер переднюю и на цыпочках пробрался в свою комнату; там он подошел к двери барского кабинета и сначала приложил к ней ухо, потом присел и приставил к замочной скважине глаз.

В кабинете раздавалось мерное храпенье.

Спит, - прошептал он, - надо будить: скоро половина пятого.

Он кашлянул и вошел в кабинет.

Илья Ильич! А, Илья Ильич! - начал он тихо, стоя у изголовья Обломова.

Храпенье продолжалось.

Эк спит-то! - сказал Захар, - словно каменщик. Илья Ильич!

Захар слегка тронул Обломова за рукав.

Вставайте: пятого половина.

Илья Ильич только промычал в ответ на это, но не проснулся...

Ну, - говорил Захар в отчаянии, - ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!

Вставайте, вставайте! - вдруг испуганным голосом заговорил он. - Илья Ильич! Посмотрите-ка, что вокруг вас делается.

Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и опять лег, с глубоким вздохом.

Оставь меня в покое! - сказал он важно. - Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание - слышишь ли? Я сам проснусь, когда мне вздумается.

Иногда Захар так и отстанет, сказав: «Ну, дрыхни, черт с тобой!» А в другой раз так настоит на своем, и теперь настоял.

Вставайте, вставайте! - во все горло заголосил он и схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав.

Обломов вдруг, неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара.

Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет! - говорил он.

Захар со всех ног бросился от него, но на третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая.

Дай... квасу... - говорил он в промежутках зевоты.

Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись.

Штольц! Штольц! - в восторге кричал Обломов, бросаясь к гостю.

Андрей Иваныч! - осклабясь, говорил Захар.

Штольц продолжал покатываться со смеха: он видел всю происходившую сцену.